Незадолго до смерти дедушка стал стремительно худеть. Я ходил к нему в больницу чуть ли не каждый день и отчетливо видел, как прогрессирует его худоба. Сначала он лежал в общей палате с другими больными. Потом его перевели в комнату, где стояли всего три койки. В нос ему вставили какие-то прозрачные трубочки, все тело истыкали катетерами, поставили и капельницу. Мой брат называл эту палату «комнатой для живых мертвецов». Он-то шутил, но на самом деле это было очень меткое определение того помещения. Каждый раз, когда я входил туда, у меня начиналось сильнейшее сердцебиение. Конечно, никто так не говорил, но все понимали, что отсюда живыми уже не выходили. В общих палатах, где пациенты (главным образом раковые больные) могли общаться друг с другом и куда, если болезнь отступала, допускались родные и близкие, была невыносимая атмосфера. Вы, наверное, знаете, что это действует не лучшим образом на больных (и не только раковых). Ведь пациент должен до конца верить, что выздоровеет. А если ваш сосед, с которым вы еще вчера премило болтали, вдруг умирает, то вряд ли такое сильно прибавит вам оптимизма. Именно поэтому особо тяжелых больных помещают в специализированные палаты. Вот и дедушку определили в точно такую же.
Там всегда царил полумрак. В любой комнате есть более или менее освещенные места: где-то темнее, а где-то светлее. Но в дедушкиной палате полумрак распространялся равномерно, даже в самых отдаленных уголках. Это ощущение усиливалось оттого, что во всей комнате не было ничего, кроме трех кроватей, штативов с капельницами и аппаратов искусственного дыхания. Это была комната без теней. Родители говорили мне, что наведываться каждый день в больницу необязательно, особенно теперь, когда дедушка лежит в отдельной палате. Но я все равно приходил. Дедушка все время лежал с закрытыми глазами и почти не просыпался. Он не разговаривал и, конечно, не вставал.
Больница была как раз посередине между моим домом и начальной школой. Хотя я был еще совсем маленьким, меня отпускали на улицу одного. Меня знали все медсестры и врачи — они и пускали меня в ту комнату. В муниципальных больницах вечно толчется масса народу. Дедушкина палата находилась на втором этаже, и лифт мне был ни к чему. Лестничные окна выходили в сад, и мне было прекрасно видно всех, кто там прогуливался. Я заметил, что в больницах люди ходят как будто по ковру из иголок. Они всегда чем-то обеспокоены, но на лицах никогда не увидишь высокомерного выражения. Никто не повышает голоса — люди приходят просить помощи. Все тихи и невозмутимы. Я поднимался по ступенькам и украдкой разглядывал идущих навстречу.
На втором этаже было три больших палаты и пять-шесть маленьких. Мне нравилось проходить мимо дверей общих палат, где лежало человек по пятнадцать. Все разговаривали очень тихо, почти шепотом. Глядя в раскрытые двери палат, я пришел к выводу, что болезнь — замечательная штука. Кто-то из родных гладил больного по спине, кто-то, с букетом цветов, склонялся над лежащим на постели и что-то тихо говорил ему на ухо. Я видел распростертых на койках страдальцев… В этих палатах царили покой и ясность… все казалось таким мирным. Поскольку телевизор смотреть было нельзя — это слишком утомляло глаза, — можно было различить слабый гул голосов, словно работал приглушенный радиоприемник. Везде чувствовался запах дезинфицирующего раствора. Пол был, кажется, светло-голубой, а стены выкрашены в металлический цвет. Дальше по коридору была дверь со светящейся надписью «Пожарный выход». А прямо напротив располагалась дедушкина палата. Я входил… и различал только дыхание трех донельзя исхудавших стариков. Мое сердце начинало колотиться часто-часто. Я смотрел на этих стариков, и простыни, что покрывали их до подбородка, чуть приподнимались в такт их дыханию. Иногда мне чудилось, будто это не люди, а только лишь белые покрывала. Я знал, что мой дедушка лежит на средней кровати, а иначе ни за что не отличил бы его от других — настолько все они были похожи. Их лица одинаково осунулись, глаза запали, и к тому же сходство усиливали торчащие из ноздрей трубки. Одно и то же лицо… В углу комнаты стоял букет цветов — с него даже не снимали обертки.
В детстве я очень любил праздник Хина-мацури — родители надо мной даже подсмеивались. Когда на свет появилась моя сестренка, отец принес домой алтарь с куклами в семь ступеней. И как только наступал праздник, я часами просиживал рядом с этой подставкой и смотрел на кукол. Больше всего меня привлекало то, как ровно они были расставлены. По-моему, это главное достоинство праздника Хина. Так вот, три старика напоминали мне этих деревянных кукол.
Уихара тяжело и часто дышал, правая половина его головы горела огнем. Но, несмотря на это, он продолжал стучать по клавиатуре так, что уже не чувствовал пальцев. «Н-да, а ручкой вышло бы дольше», — думал он. Его мозг отупел, голова склонялась все ниже и ниже над экраном ноутбука. Уихара сам удивлялся, как он до сих пор не упал без чувств. После основательного курса лечения стимуляторами он сильно ослаб и проводил дни и ночи в почти полном оцепенении, прерываемом иногда острыми мигренями. Он жил как бы в полусне.
Уихара нажимал на клавиши своего компьютера и старался вспомнить, как выглядела палата, где умирал его дед. Каждое слово он набирал латиницей, а потом щелкал пробелом, и буквы превращались в иероглиф. Складывалось впечатление, словно он играл в конструктор «Лего» или превратился в крестьянина, высаживающего рис. Уихара начал свое письмо что-то около часа дня, а теперь часы показывали два ночи. В комнате было холодно и пусто — ни стола, ни стульев, ничего, кроме кровати, магнитофона и телевизора. Уихара совсем позабыл, что на улице минусовая температура, и не включил обогрев, отчего в его клетушке в восемь татами смело можно было морозить волков. За весь день он съел только два бутерброда с арахисовым маслом и сейчас чувствовал адский голод. Он поежился, набросил на плечи одеяло, поправил компьютер и застучал дальше. Его губы посинели, колени тряслись, но Уихара уже ничего не замечал.